Спасибо, мне не интересно
✕
Рассказы с описанием несовершеннолетних запрещены.
Вы можете сообщить о проблеме в конце рассказа.
Балет
"Давно ли кто-то преподавал мне курс "Что такое женщина и как с ней бороться"? Что же теперь с тобой стало, друг мой?".
Когда Ариана ушла на балкон любоваться звездами и курить, стул приятеля шустро, словно сам собой, перескочил поближе к Бархату и, горячее дыхание, пропитанное миазмами одержимости, так ударило ему в щеку, что он невольно отодвинулся и глянул на Мишку удивленно.
– Сам не понимаю, что со мной. Никогда такого не было. Ты ж меня знаешь, сколько я ихней сестры перепробовал. Но чтобы такое родство душ…
Косой взгляд Бархата никак не повлиял на порыв, который давно рвался из груди приятеля и только теперь нашел выход. Наверное, никто из их общих знакомых не понял бы его. Только Бархат. Но Бархату было все равно.
– Мне с ней настолько легко и просто. Я забыл с ней, что такое притворяться, набивать себе цену. Мне вообще настолько осточертело понтаваться. Черт бы побрал эту мужскую привычку – вечно корчить из себя принцев датских. Главное, ведь не казаться, а быть. Быть самим собой. Правда?
– Конечно, – Бархат согласился с легкостью и попытался отогнать от себя воспоминание о голой заднице приятеля и, обхвативших его худые бедра, пятках Арианы. Усилием воли он накрыл досадную картинку изумрудным пологом окружающей зелени.
– Но ты не думай, что я у тебя ее отбиваю или, как говорится, из стойла увожу. Если что, ты только свисни, я сразу же уйду.
– Третий должен уйти, – Бархат сокрушенно покачал головой.
Преданность и сострадание бросили на лицо друга осенний отсвет:
– Она мен все рассказала… То, что между нами… то есть между вами было.
(Бархат дал на мгновение волю собственным бровям, как болоньевый человечек с аллеи; где он теперь, кто ему целует брови?).
Приятель с чем-то мысленно собрался и зашептал еще более взволнованно:
– Ну, не получилось у тебя с ней, с кем не бывает… в первый раз. Неприятно, конечно. Но ведь еще не все потеряно. Сколько еще секса впереди… Ну, если ты очень хочешь, то ведь можно и втроем попробовать. Может быть, получится. Должно получиться.
Ответ закрутился в воздухе сизым сигаретным дымком: "А тебе не кажется, что всё это дрянь, дрянь, дрянь… ужасная!"
Бархат вдруг резко встал.
Решительность и легкость движений Арианы странным образом передалась ему. Рука сама нащупала за книгами футляр бинокля и вынула его расчетливым злым движением.
Он не видел ошарашенных глаз приятеля, не заметил испуганного взгляда Арианы, метнувшейся от балконной двери, словно опасаясь, что будет сметена решительным напором безумной одержимости. Прохлада, текущая с расчистившегося к ночи неба, мягко ударил в лицо и грудь, тщетно силясь остудить и то, и другое. Но тело все же стало еще гибче, еще податливее, а ноги просто подогнулись. Но отступать уже было некуда. Он поднял бинокль на уровень глаз, вдохнул прохладу поглубже и прильнул к окулярам.
В двух мутных по краям кружочках, постепенно сливающихся в один, плясали мириады мошек и жуков, отлитых из чистейшего Типперарского серебра. Сначала они просто мельтешили, но потом выстроились в стройный хоровод и закружились в одном направлении. Все быстрее и быстрее, пока не превратились в невыносимо ослепительную колючую реку, дикую и страшную. И он понял, что эта река зовет его, что без него – Бархата – этой реке, бесконечно стремящейся к бесконечности серебряного моря, не будет хватать одной очень важной капли, без которой ни реке, ни морю завтра уже не блестеть, не бурлить. И прыгнул в нее, в эту реку, чтобы унестись к серебряному морю, растворить в нем тщету бытия и стать одним из его смарагдов.
("И что с ним такое? Не так уж он много и выпил. И психика у него всегда такая уравновешенная!").
Бархат тяжело, как старик, поднялся на ноги.
Если бы он знал куда направить свой порыв, то смог бы выплеснуть его, как опостылевший яд спермы, давно и горячо бродивший в организме, не находя выхода. Но бесполезный и бессмысленный кипяток либидо заливал собой любые ростки связных мыслей и рельефных желаний.
Он обернулся к другу. Тот в позе автопортретного Карла Брюллова, готовящегося к встрече с горячей лавой Везувия, ждал то ли взрыва благочестивого негодования, то ли примитивного приступа ревности. Его гримаса настолько рассмешила Бархата, что Ариана, выходившая в этот момент с балкона, вздрогнула от дикого взрыва его хохота и умоляюще сложила руки на груди. Ее жест – искренний и до невероятного гармоничный, жест, достойный Джоконды, – как печальный витраж, состоящий из разноцветного веселящегося стекла, сплошь пронизывали счастливо-горькие мгновения, которые он, сам не зная того, не ведая своей безмерной щедрости, подарил ей, походя и невзначай. Она не смела просить его о прощении или хотя бы о понимании. Ни о чем подобном она и не могла помышлять. Ариана умоляла его об одном: не покидать ее в ново обретенном мира счастья, любви и покоя. Только сказать она об этом не умела и не могла – чувства перехватывали горло и превращали слова в немые ледышки.
Что-то подпрыгнуло внутри Бархата, перевернулось, словно на батуте, и, найдя равновесие, остановилось навсегда.
– А ты, что об этом думаешь? – спросил он прямо, глядя на дальнюю родственницу с отеческой улыбкой.
– Я… я не знаю… Я, как ты… как вы… Лишь бы тебе было хорошо.
– Тогда вот что: всё равно я так просто не смогу раскрепоститься. Сгоняю-ка я за водкой – еще десять минут до закрытия гастронома. А вы пока готовьтесь!
Ариана сидела рядом, у дивана и скучающе глядела по сторонам. Бархат наблюдал за ней из-под опущенных ресниц.
– Не думай, что я не вижу, что ты проснулся, симулянт, – сказала Ариана, не поворачивая головы. – И что ты себе позволяешь такое. Любишь, чтоб с тобой нянчились? Ни с того, ни с сего, свалился посреди балкона, головой ударился о порог, бинокль – вдребезги. А он денег невесть каких стоит. Да? Зачем ты вообще его брал в руки, если руки уже ничего не держали? Родители-то когда вернутся с дачи? К вечеру?
Вместо ответа Бархат почему-то потянулся к ее круглой коленке и попытался продвинуть ладонь вверх по гладкой ляжке. Ариану как ветром сдуло. Но требовать объяснений она не стала, а просто сказала, переставляя хрустальную вазочку с одной полки серванта на другую:
– Дурак.
– Сам знаю.
– Как самочувствие?
– Я чувствую себя, как новенький скрипящий протез.
– Вот и славно. А Мишка кричал: "Давай вызовем "Скорую"! Давай то, давай сё…" Перепугался страшно. Он в тебе души не чает.
– Сам знаю.
– Вот и хорошо. Я тогда за газетами схожу, а то в твоей конуре даже телевизор отказывается работать. Ну, и в молочный зайду по пути. А потом что-нибудь с завтраком соображу. Согласен?
– Согласен.
Он не встал, – ленивая привычка не запирать дверь уже успела приобрести в его характере устойчивость египетских пирамид. Он лежал, прислушиваясь к равнодушному стуку своего сердца, и не спеша, раскладывал пасьянс из кадров и цитат прошедшей ночи, точнее той ее части, пока алкоголь не подмял под себя окончательно жалко трепыхающуюся способность к запоминанию. Ни чем не кончилась попытка воспроизвести по памяти ощущения постоянно разрастающегося, раздувающегося, как воздушный шар, оргазма, ощущения, которые наполняли ночь, – это он понимал интуитивно. Но, видимо, ночью, в тот самый миг, когда до предела раздувшийся шар оргазма все-таки лопнул – ошеломительно и ужасно (так, что на внутренней поверхности век в алом зареве почему-то возникло видение Брюллова-Мишки, застывшего в вечном ожидании огня Везувия), и ослепительное сияние невыносимого наслаждения начисто стерло из памяти все другие ощущения, может быть, и более изысканные, более тонкие, но, конечно, совершенно не сравнимые по силе с последним, рядом с которым поблекло всё, весь мир, и даже сам Бархат вместе с его непонятной зубной болью души.
Сейчас, ему, расслабленно скользящему под плоскостью нежной бритвы сверкающего утра, казалась забавной мысль, на которой он поймал себя вчера, оставшись один в пустой кухне (влюбленная парочка, не выдержав напора возбуждения, ринулась в гостиную и в пучину секса, предложив ему догонять их как можно скорее). Плеснув себе каплю водки, он попытался услышать в себе хотя бы слабые удары колокола ревности. Ему казалось, что ревность с ее мазохизмом и прочими плетьми помогла бы его желанию, прихода которого он боялся и никак не мог дождаться. Но ревности не было места в его сердце, медленно, но верно заполнявшегося водкой и ночным мраком.
Он преодолевал каждое мгновение, как путник преодолевает многочасовые переходы по пыльной безлюдности неприветливой дороги. Он угрюмо сдергивал трусики с Арианы, подойдя к ней сзади, сдергивал раз за разом, с удивлением обнаруживая в себе решительную грубую силу, так резко контрастирующую с акробатической отточенностью легких и ласковых движений приятеля. Тот обволакивал и драпировал наготу девушки руками, поцелуями, собой. Он же раздевал Ариану, как равнодушный хозяин раздевает наложницу. Он бесцеремонно задирал ей платье, пользуясь ее скованностью цепкими объятиями другого мужчины. Он преодолевал каждый участок ее тела, казавшегося совсем недавно абсолютно для него бесполым, лишенным всякого соблазна. Преодолевал, как преодолевал каждое мгновение, решительно, упорно и угрюмо, сначала удивляясь тому, что в нем не рождается недовольство ко всему происходящему (а он ждал, с нетерпением ждал именно чего-то такого). Но штиль царил над всей поверхностью души, даже рябь волнения не смущала ее спокойствия. Он мог невозмутимо наблюдать за все разрастающимся пожаром любовных ласк, который бесстыдно разгорался перед ним. Язычки пожара, слегка слепили и чуть-чуть веселили его до того момента, пока он не понял, что один из язычков с осторожной непринужденностью касается головки его члена. Язычок пожара превратился в язычок Арианы, и его кинуло в жар. Он попытался остановить, воспротивиться – непроизвольно – тому, что шевельнулось на самой вершине его невозмутимости, но глыба желания, качнувшись пару раз, оттолкнулась, оторвалась и понеслась в тартарары, ломая подпорки разума и рассудительности.
Между мгновеньями, преодолевать которые он вскоре просто перестал, – они сами преодолевали его, поскольку время вдруг стало для него чем-то потусторонним, – он видел два совершенных по форме мужских фаллоса, в целеустремленной параллельности направленных в сторону абсолютно голой Арианы, лежащей под ними в позе утомленной весталки.
Когда Ариана ушла на балкон любоваться звездами и курить, стул приятеля шустро, словно сам собой, перескочил поближе к Бархату и, горячее дыхание, пропитанное миазмами одержимости, так ударило ему в щеку, что он невольно отодвинулся и глянул на Мишку удивленно.
– Сам не понимаю, что со мной. Никогда такого не было. Ты ж меня знаешь, сколько я ихней сестры перепробовал. Но чтобы такое родство душ…
Косой взгляд Бархата никак не повлиял на порыв, который давно рвался из груди приятеля и только теперь нашел выход. Наверное, никто из их общих знакомых не понял бы его. Только Бархат. Но Бархату было все равно.
– Мне с ней настолько легко и просто. Я забыл с ней, что такое притворяться, набивать себе цену. Мне вообще настолько осточертело понтаваться. Черт бы побрал эту мужскую привычку – вечно корчить из себя принцев датских. Главное, ведь не казаться, а быть. Быть самим собой. Правда?
– Конечно, – Бархат согласился с легкостью и попытался отогнать от себя воспоминание о голой заднице приятеля и, обхвативших его худые бедра, пятках Арианы. Усилием воли он накрыл досадную картинку изумрудным пологом окружающей зелени.
– Но ты не думай, что я у тебя ее отбиваю или, как говорится, из стойла увожу. Если что, ты только свисни, я сразу же уйду.
– Третий должен уйти, – Бархат сокрушенно покачал головой.
Преданность и сострадание бросили на лицо друга осенний отсвет:
– Она мен все рассказала… То, что между нами… то есть между вами было.
(Бархат дал на мгновение волю собственным бровям, как болоньевый человечек с аллеи; где он теперь, кто ему целует брови?).
Приятель с чем-то мысленно собрался и зашептал еще более взволнованно:
– Ну, не получилось у тебя с ней, с кем не бывает… в первый раз. Неприятно, конечно. Но ведь еще не все потеряно. Сколько еще секса впереди… Ну, если ты очень хочешь, то ведь можно и втроем попробовать. Может быть, получится. Должно получиться.
Ответ закрутился в воздухе сизым сигаретным дымком: "А тебе не кажется, что всё это дрянь, дрянь, дрянь… ужасная!"
Бархат вдруг резко встал.
Решительность и легкость движений Арианы странным образом передалась ему. Рука сама нащупала за книгами футляр бинокля и вынула его расчетливым злым движением.
Он не видел ошарашенных глаз приятеля, не заметил испуганного взгляда Арианы, метнувшейся от балконной двери, словно опасаясь, что будет сметена решительным напором безумной одержимости. Прохлада, текущая с расчистившегося к ночи неба, мягко ударил в лицо и грудь, тщетно силясь остудить и то, и другое. Но тело все же стало еще гибче, еще податливее, а ноги просто подогнулись. Но отступать уже было некуда. Он поднял бинокль на уровень глаз, вдохнул прохладу поглубже и прильнул к окулярам.
В двух мутных по краям кружочках, постепенно сливающихся в один, плясали мириады мошек и жуков, отлитых из чистейшего Типперарского серебра. Сначала они просто мельтешили, но потом выстроились в стройный хоровод и закружились в одном направлении. Все быстрее и быстрее, пока не превратились в невыносимо ослепительную колючую реку, дикую и страшную. И он понял, что эта река зовет его, что без него – Бархата – этой реке, бесконечно стремящейся к бесконечности серебряного моря, не будет хватать одной очень важной капли, без которой ни реке, ни морю завтра уже не блестеть, не бурлить. И прыгнул в нее, в эту реку, чтобы унестись к серебряному морю, растворить в нем тщету бытия и стать одним из его смарагдов.
Бархат тяжело, как старик, поднялся на ноги.
Если бы он знал куда направить свой порыв, то смог бы выплеснуть его, как опостылевший яд спермы, давно и горячо бродивший в организме, не находя выхода. Но бесполезный и бессмысленный кипяток либидо заливал собой любые ростки связных мыслей и рельефных желаний.
Он обернулся к другу. Тот в позе автопортретного Карла Брюллова, готовящегося к встрече с горячей лавой Везувия, ждал то ли взрыва благочестивого негодования, то ли примитивного приступа ревности. Его гримаса настолько рассмешила Бархата, что Ариана, выходившая в этот момент с балкона, вздрогнула от дикого взрыва его хохота и умоляюще сложила руки на груди. Ее жест – искренний и до невероятного гармоничный, жест, достойный Джоконды, – как печальный витраж, состоящий из разноцветного веселящегося стекла, сплошь пронизывали счастливо-горькие мгновения, которые он, сам не зная того, не ведая своей безмерной щедрости, подарил ей, походя и невзначай. Она не смела просить его о прощении или хотя бы о понимании. Ни о чем подобном она и не могла помышлять. Ариана умоляла его об одном: не покидать ее в ново обретенном мира счастья, любви и покоя. Только сказать она об этом не умела и не могла – чувства перехватывали горло и превращали слова в немые ледышки.
Что-то подпрыгнуло внутри Бархата, перевернулось, словно на батуте, и, найдя равновесие, остановилось навсегда.
– А ты, что об этом думаешь? – спросил он прямо, глядя на дальнюю родственницу с отеческой улыбкой.
– Я… я не знаю… Я, как ты… как вы… Лишь бы тебе было хорошо.
– Тогда вот что: всё равно я так просто не смогу раскрепоститься. Сгоняю-ка я за водкой – еще десять минут до закрытия гастронома. А вы пока готовьтесь!
Ариана сидела рядом, у дивана и скучающе глядела по сторонам. Бархат наблюдал за ней из-под опущенных ресниц.
– Не думай, что я не вижу, что ты проснулся, симулянт, – сказала Ариана, не поворачивая головы. – И что ты себе позволяешь такое. Любишь, чтоб с тобой нянчились? Ни с того, ни с сего, свалился посреди балкона, головой ударился о порог, бинокль – вдребезги. А он денег невесть каких стоит. Да? Зачем ты вообще его брал в руки, если руки уже ничего не держали? Родители-то когда вернутся с дачи? К вечеру?
Вместо ответа Бархат почему-то потянулся к ее круглой коленке и попытался продвинуть ладонь вверх по гладкой ляжке. Ариану как ветром сдуло. Но требовать объяснений она не стала, а просто сказала, переставляя хрустальную вазочку с одной полки серванта на другую:
– Дурак.
– Сам знаю.
– Как самочувствие?
– Я чувствую себя, как новенький скрипящий протез.
– Вот и славно. А Мишка кричал: "Давай вызовем "Скорую"! Давай то, давай сё…" Перепугался страшно. Он в тебе души не чает.
– Сам знаю.
– Вот и хорошо. Я тогда за газетами схожу, а то в твоей конуре даже телевизор отказывается работать. Ну, и в молочный зайду по пути. А потом что-нибудь с завтраком соображу. Согласен?
– Согласен.
Он не встал, – ленивая привычка не запирать дверь уже успела приобрести в его характере устойчивость египетских пирамид. Он лежал, прислушиваясь к равнодушному стуку своего сердца, и не спеша, раскладывал пасьянс из кадров и цитат прошедшей ночи, точнее той ее части, пока алкоголь не подмял под себя окончательно жалко трепыхающуюся способность к запоминанию. Ни чем не кончилась попытка воспроизвести по памяти ощущения постоянно разрастающегося, раздувающегося, как воздушный шар, оргазма, ощущения, которые наполняли ночь, – это он понимал интуитивно. Но, видимо, ночью, в тот самый миг, когда до предела раздувшийся шар оргазма все-таки лопнул – ошеломительно и ужасно (так, что на внутренней поверхности век в алом зареве почему-то возникло видение Брюллова-Мишки, застывшего в вечном ожидании огня Везувия), и ослепительное сияние невыносимого наслаждения начисто стерло из памяти все другие ощущения, может быть, и более изысканные, более тонкие, но, конечно, совершенно не сравнимые по силе с последним, рядом с которым поблекло всё, весь мир, и даже сам Бархат вместе с его непонятной зубной болью души.
Сейчас, ему, расслабленно скользящему под плоскостью нежной бритвы сверкающего утра, казалась забавной мысль, на которой он поймал себя вчера, оставшись один в пустой кухне (влюбленная парочка, не выдержав напора возбуждения, ринулась в гостиную и в пучину секса, предложив ему догонять их как можно скорее). Плеснув себе каплю водки, он попытался услышать в себе хотя бы слабые удары колокола ревности. Ему казалось, что ревность с ее мазохизмом и прочими плетьми помогла бы его желанию, прихода которого он боялся и никак не мог дождаться. Но ревности не было места в его сердце, медленно, но верно заполнявшегося водкой и ночным мраком.
Он преодолевал каждое мгновение, как путник преодолевает многочасовые переходы по пыльной безлюдности неприветливой дороги. Он угрюмо сдергивал трусики с Арианы, подойдя к ней сзади, сдергивал раз за разом, с удивлением обнаруживая в себе решительную грубую силу, так резко контрастирующую с акробатической отточенностью легких и ласковых движений приятеля. Тот обволакивал и драпировал наготу девушки руками, поцелуями, собой. Он же раздевал Ариану, как равнодушный хозяин раздевает наложницу. Он бесцеремонно задирал ей платье, пользуясь ее скованностью цепкими объятиями другого мужчины. Он преодолевал каждый участок ее тела, казавшегося совсем недавно абсолютно для него бесполым, лишенным всякого соблазна. Преодолевал, как преодолевал каждое мгновение, решительно, упорно и угрюмо, сначала удивляясь тому, что в нем не рождается недовольство ко всему происходящему (а он ждал, с нетерпением ждал именно чего-то такого). Но штиль царил над всей поверхностью души, даже рябь волнения не смущала ее спокойствия. Он мог невозмутимо наблюдать за все разрастающимся пожаром любовных ласк, который бесстыдно разгорался перед ним. Язычки пожара, слегка слепили и чуть-чуть веселили его до того момента, пока он не понял, что один из язычков с осторожной непринужденностью касается головки его члена. Язычок пожара превратился в язычок Арианы, и его кинуло в жар. Он попытался остановить, воспротивиться – непроизвольно – тому, что шевельнулось на самой вершине его невозмутимости, но глыба желания, качнувшись пару раз, оттолкнулась, оторвалась и понеслась в тартарары, ломая подпорки разума и рассудительности.
Между мгновеньями, преодолевать которые он вскоре просто перестал, – они сами преодолевали его, поскольку время вдруг стало для него чем-то потусторонним, – он видел два совершенных по форме мужских фаллоса, в целеустремленной параллельности направленных в сторону абсолютно голой Арианы, лежащей под ними в позе утомленной весталки.