Спасибо, мне не интересно
✕
Рассказы с описанием несовершеннолетних запрещены.
Вы можете сообщить о проблеме в конце рассказа.
Эсфирь
Он продолжал бить её ногами. Я пытался ударить его, за что получил в пах ногой охранника и оказался на полу, задыхаясь от неожиданной боли. Они оба били её. Она дико кричала. Они били её больно, но старались бить так, чтобы не нанести увечий и не повредить никаких органов. Метте, Техаамана и Эсфирь тоже набросились на Ридо и эту безмозглую светлоголовую детину, за что получили то же, что и я. Они продолжали бить её, но всё реже и реже, став теперь издеваться над ней, над голой, бесчувственной Аннах, с разбитым носом и губами, с разлитыми на слёзы глазами. Они ногой теребили её, как падаль. Они похлопывали её по бёдрам, грудям и ягодицам. А Ридо взял её за за нос и потрепал эго со словами: "В следующий раз послушаешься", с обязательными выражениями, приводить здесь которые мне стыдно. Он сфотографировал её, беспомощную, закрывающую руками лицо, безумную от густоты крови на губах. Но самым страшным в этом было то, что мы смотрели на неё, безучастные к ней, ждущие, когда это же самое произойдёт с нами. Ридо смотрел на Аннах, потом, вопросительно, на нас. Уверенный. Безнаказанный. Беспощадный. Вот здесь я обнаружил в себе свою глупость, идеальность, наивность и доверчивость, я возненавидел их, себя. Их – за существование, себя – за них, за то, что мысли во мне такие были, за желание, которое и погубило на тот момент меня.
Камера ждала. В этом было ожидающее, оконченное, решённое и беспрепятственное. Он взял Метте за руку, в том же месте, что и Аннах, также бросил её на кровать. Повторяемость давила на нас, она подразумевала продолжение, аналогичное только что виденному нами. Метте лежала на кровати, подбирая ноги под себя, прикрывая груди рукой, в изгибах гротеска, ненастоящая, не похожая на девочку. Ридо снова приказал Аполлосу сделать то, что тот не сделал раньше. Аполлос нехотя подошёл к Метте. Я прятал свои глаза. Теперь я видел то, что я хотел. И это было не тем, что я представлял. Это было грязью, высокосортной грязью, в конечном итоге, нас фотографировали не в подвалах с оцарапанными коленями, не с наркотическими глазами. Но грязь оставалась грязью, независимо от того, на чём она была, на мешковине или на шёлке. Я думаю, вовсе незачем рассказывать в подробностях совершенно дикую сцену любви по принуждению между Метте и Аполлосом, камера с прицепленным к ней Ридо металась по комнате, во всех ракурсах ухватываясь за стыд их. Метте не была девственницей, и в схватке обоих тел не было неумелости, какой-то опыт у них имелся. Ридо велел Техаамане присоединиться к ним, а позже и мне. Оставалась безучастной одна Эсфирь. Она держала закрытыми груди и глаза. Камера похабно подмигивала. Змеями мы переплетались, изображая счастливые лица наслаждения партнёрами. Сначала я был с Метте, потом я поменял, по велению Ридо, её на Техааману. Для неё тоже не новым была плотская любовь. Какие-то ужасные позы, фальшивые лица. Ридо снимал. Потом он велел остаться на кровати только мне. Он поманил пальцем Эсфирь. Она смотрела ему в глаза. Его скрытая неуверенность, агрессия слабых вырвались наружу, она смотрела на него спокойствием сильных. Он крикнул. Она продолжала смотреть. Слабость мрази и сильная личность не играли роли в принуждении, слабый Ридо принудил Эсфирь подойти к кровати, и это было в его силах. Он подошёл к ней, толкнув к кровати. Эсфирь встала на колени на ней, смотря теперь в мои глаза. Ридо: "Начинайте". Она смотрела в меня, крики Ридо пропадали, ничего не было, мы были помещены в особый мир. Она смотрела в мои глаза, а я порывался спрятать их от неё, но ни черта у меня не получалось. Ещё раз Ридо: "Начинайте". Я лежал, она стояла предо мной на коленях: "Не надо". Ридо – ей: "Заткнись". Я не сказал ей ничего. Я не мог больше смотреть ей в глаза, чувствуя, конечно, не вину в том, что я тогда делал с ней, но в том, что я желал этого ранее, ещё несколько часов назад. Эсфирь была девственницей. За недевственностью Метте и Техааманой Ридо забыл про то, что Эсфирь могла быть девственностью. Её кровь будто повергла его в оргазм, он снимал и снимал своей мерзкой камерой, стараясь не упустить ничего из появившегося. И я, и Эсфирь были в крови, в её крови. Она была в слезах. Ридо сказал, что на сегодня достаточно и ушёл в красную комнату проявлять следы нашего, моего, греха.
Всё это время за нами наблюдал, ухмыляясь, охранник, ненавидимый мною даже больше Ридо.
Нам было позволено уйти в ту комнату, в которой мы жили. Метте, Техаамана и Аполлос помогли встать и дойти до неё Аннах, пролежавшую в стонах на полу. Я вошёл в комнату последним. В ней было трагически. Рядом с дверью девочки (номинально) заботились о плачущей Аннах, которая была вся в ссадинах, кровь на лице которой ручьями остыла. В углу, там же, что и ночью сидела Эсфирь, так же как и ночью, обхватив ноги руками, уткнув лицо в кровавые колени, кровь была размыта по ним мокрыми от слёз ладонями. Её ноги были в струйках крови. Я подошёл к ней. Сел рядом, так же, как она. "Прости меня". Обнял её со спины. Две наспех одетые статуи, два обездвиженных тела, ровным дыханием прикасавшиеся. Так мы просидели час, может быть больше, пока она не показала мне своё лицо. Она снова – в мои глаза. Я снова: "Прости меня". Понимающе и безнадёжно улыбнулась, снова спрятав лицо в колени. Я снова обнял её. Снова час или два.
Русые её наклонённые волосы вплетались в бездну коленей. Глаза – голубые. Высока. Губы – настолько странные, настолько единственные, что богом или кем там ещё, наверное, специально для её губ был выдуман такой решительный и пробуждающий цвет. Я не знал тогда, не знаю сейчас, что было с ней до того, как попала она сюда (заметны, возможно, мои несознательные блуждания между прошедшим и настоящим временем; они объясняются совершенной живостью моей памяти, когда я вспоминать вынужден те подробности, о которых говорю, я возвращаюсь в воспоминаемое, и сознание принимает формы, которые были свойственны ему тогда), мы никогда не говорили с ней об этом. Часы, возложенные на алтарь прощения, исходили. Я и Эсфирь, забитые отчаянием в угол, как-то не замечали того, что было вокруг, это преследовало меня всегда, как только она была со мной, ничего больше не было мне интересным, больше не существовало ничего. А, между тем, Аполлос смеялся вместе с Метте и Техааманой, не замечая иногда вернувшейся от слёз Аннах. Всё оказалось обратным. Мне стало понятным, что мои желания были ложными, что всё по-другому. Эсфирь плакала в моих руках, а самые тяжкие, самые невозможные мысли пытались найти себе место в моей голове. Метте и Техаамана, в свои пятнадцать, видимо, с кем только не спавшие, не воспринимали произошедшее как нечто ужасное, им, мне казалось, даже нравилось это – совокупляться со мной и ли Аполлосом, таковы были, такие же развратные, как и всё рядом. Я проклинал свою идеальность, но она была во мне, и ничего я не мог с этим поделать. Я с предубеждением относился к Метте, к Техаамане, к Аннах, которую неделю спустя лишил девственности Аполлос, которого я вовсе ненавидел. Всем им нужна была физическая любовь, не важно, в каком виде она было доступной им, они могли оценивать только факт её наличия, только результат, но не процесс, результат процесса. Исключительно половой контакт будущего мужского и женского тел нравился им, и не было для них никакого различия, с кем они занимались любовью, со мной ли, с Аполлосом ли, им важен был только факт, только материя, только тело, во всех его низменных проявлениях. Довольно противоречиво использовать такие слова, они противоречат тем словам, которые располагаются на тысячи четыре самих себя выше. Совсем недавно я был таким, жаждущим только тела, но я был замещён сам собой. После грубой постельной сцены, после избиения Аннах я оказался другим, определённо.
Эсфирь всё ещё скрывала лицо в беспомощности колен. Я смотрел на неё, как иногда случается смотреть на что-то, будучи занятым вязкими мыслями, что остаётся незамечаемым под действием отвлечённости, пренебрегая анализом воспринимаемого. Я думал о том, что изменилось во мне, что осталось таким, каким было, я думал об Эсфирь, я думал о чём-то постороннем. Постепенно прощаясь с увлечением своими мыслями, я всё внимательнее рассматривал её, её плечо, испачканное задетой полоской крови, её шею. Я проник руками к её коленям, я поднял её голову, я повернул несопротивляющееся лицо к себе. Глаза, забывающие и раскрасневшиеся; я знал, что она простила меня, но мне не было этого достаточного, и тогда я был вовсе не о том, я был рядом с ней, я чувствовал её подлинную невинность, не того физического признака, который выдуман ханжеской природой, а ту истинную невинность, безгрешность, чистоту нравственную, неспособность к низменному, отличие между принуждаемым и истинным. Это не просто.
Неестественно долго мы смотрели на наши лица. Я до сих пор могу лишь предполагать, чем это было. Возможно, простая манерность, возможно, нечто другое. Это одно из того, что вечно ставиться под сомнение. Есть это или нет? Я могу сказать, что есть. Я это воспринимал. Это – мгновенное срастание ритма, мгновенное рождение того общего, что невидимо, но что связывает тело и его объяснение, что связывает мировоззрения и сидящих нас внутри. Я часто замечаю грубые, холщовые подделки, имитации этого, вынужденные существовать из-за стандарта существования их обладателей, взаимно лгущих, принимающих ложь и отдающих её. Деньги не так могущественны, как привыкли считать. Она могущественна. Ложь. Она универсальна и пользуются ей все. А там, где не существует её, возникает это самое, определение чему я пытаюсь дать. Когда за день становишься человеку более близким, чем все остальные, это, конечно, вычурно. И показательно. Это исключение, самое редкое из всех, когда-либо бывших. Эти молчаливые жесты и взгляды означали, если могли они означать что-то определённое и чёткое, больше, чем могли содержать в себе слова, вот почему так трудно передать их.
Её колени, её голубые глаза, объёмно голубые, кровь на коленях, на плече, на обратной стороне голых бёдер, мои руки на её щеках, жалость моя, моё раскаяние и ненависть к себе смешались в новую форму нашего физического обозначения.
Камера ждала. В этом было ожидающее, оконченное, решённое и беспрепятственное. Он взял Метте за руку, в том же месте, что и Аннах, также бросил её на кровать. Повторяемость давила на нас, она подразумевала продолжение, аналогичное только что виденному нами. Метте лежала на кровати, подбирая ноги под себя, прикрывая груди рукой, в изгибах гротеска, ненастоящая, не похожая на девочку. Ридо снова приказал Аполлосу сделать то, что тот не сделал раньше. Аполлос нехотя подошёл к Метте. Я прятал свои глаза. Теперь я видел то, что я хотел. И это было не тем, что я представлял. Это было грязью, высокосортной грязью, в конечном итоге, нас фотографировали не в подвалах с оцарапанными коленями, не с наркотическими глазами. Но грязь оставалась грязью, независимо от того, на чём она была, на мешковине или на шёлке. Я думаю, вовсе незачем рассказывать в подробностях совершенно дикую сцену любви по принуждению между Метте и Аполлосом, камера с прицепленным к ней Ридо металась по комнате, во всех ракурсах ухватываясь за стыд их. Метте не была девственницей, и в схватке обоих тел не было неумелости, какой-то опыт у них имелся. Ридо велел Техаамане присоединиться к ним, а позже и мне. Оставалась безучастной одна Эсфирь. Она держала закрытыми груди и глаза. Камера похабно подмигивала. Змеями мы переплетались, изображая счастливые лица наслаждения партнёрами. Сначала я был с Метте, потом я поменял, по велению Ридо, её на Техааману. Для неё тоже не новым была плотская любовь. Какие-то ужасные позы, фальшивые лица. Ридо снимал. Потом он велел остаться на кровати только мне. Он поманил пальцем Эсфирь. Она смотрела ему в глаза. Его скрытая неуверенность, агрессия слабых вырвались наружу, она смотрела на него спокойствием сильных. Он крикнул. Она продолжала смотреть. Слабость мрази и сильная личность не играли роли в принуждении, слабый Ридо принудил Эсфирь подойти к кровати, и это было в его силах. Он подошёл к ней, толкнув к кровати. Эсфирь встала на колени на ней, смотря теперь в мои глаза. Ридо: "Начинайте". Она смотрела в меня, крики Ридо пропадали, ничего не было, мы были помещены в особый мир. Она смотрела в мои глаза, а я порывался спрятать их от неё, но ни черта у меня не получалось. Ещё раз Ридо: "Начинайте". Я лежал, она стояла предо мной на коленях: "Не надо". Ридо – ей: "Заткнись". Я не сказал ей ничего. Я не мог больше смотреть ей в глаза, чувствуя, конечно, не вину в том, что я тогда делал с ней, но в том, что я желал этого ранее, ещё несколько часов назад. Эсфирь была девственницей. За недевственностью Метте и Техааманой Ридо забыл про то, что Эсфирь могла быть девственностью. Её кровь будто повергла его в оргазм, он снимал и снимал своей мерзкой камерой, стараясь не упустить ничего из появившегося. И я, и Эсфирь были в крови, в её крови. Она была в слезах. Ридо сказал, что на сегодня достаточно и ушёл в красную комнату проявлять следы нашего, моего, греха.
Всё это время за нами наблюдал, ухмыляясь, охранник, ненавидимый мною даже больше Ридо.
Нам было позволено уйти в ту комнату, в которой мы жили. Метте, Техаамана и Аполлос помогли встать и дойти до неё Аннах, пролежавшую в стонах на полу. Я вошёл в комнату последним. В ней было трагически. Рядом с дверью девочки (номинально) заботились о плачущей Аннах, которая была вся в ссадинах, кровь на лице которой ручьями остыла. В углу, там же, что и ночью сидела Эсфирь, так же как и ночью, обхватив ноги руками, уткнув лицо в кровавые колени, кровь была размыта по ним мокрыми от слёз ладонями. Её ноги были в струйках крови. Я подошёл к ней. Сел рядом, так же, как она. "Прости меня". Обнял её со спины. Две наспех одетые статуи, два обездвиженных тела, ровным дыханием прикасавшиеся. Так мы просидели час, может быть больше, пока она не показала мне своё лицо. Она снова – в мои глаза. Я снова: "Прости меня". Понимающе и безнадёжно улыбнулась, снова спрятав лицо в колени. Я снова обнял её. Снова час или два.
Русые её наклонённые волосы вплетались в бездну коленей. Глаза – голубые. Высока. Губы – настолько странные, настолько единственные, что богом или кем там ещё, наверное, специально для её губ был выдуман такой решительный и пробуждающий цвет. Я не знал тогда, не знаю сейчас, что было с ней до того, как попала она сюда (заметны, возможно, мои несознательные блуждания между прошедшим и настоящим временем; они объясняются совершенной живостью моей памяти, когда я вспоминать вынужден те подробности, о которых говорю, я возвращаюсь в воспоминаемое, и сознание принимает формы, которые были свойственны ему тогда), мы никогда не говорили с ней об этом. Часы, возложенные на алтарь прощения, исходили. Я и Эсфирь, забитые отчаянием в угол, как-то не замечали того, что было вокруг, это преследовало меня всегда, как только она была со мной, ничего больше не было мне интересным, больше не существовало ничего. А, между тем, Аполлос смеялся вместе с Метте и Техааманой, не замечая иногда вернувшейся от слёз Аннах. Всё оказалось обратным. Мне стало понятным, что мои желания были ложными, что всё по-другому. Эсфирь плакала в моих руках, а самые тяжкие, самые невозможные мысли пытались найти себе место в моей голове. Метте и Техаамана, в свои пятнадцать, видимо, с кем только не спавшие, не воспринимали произошедшее как нечто ужасное, им, мне казалось, даже нравилось это – совокупляться со мной и ли Аполлосом, таковы были, такие же развратные, как и всё рядом. Я проклинал свою идеальность, но она была во мне, и ничего я не мог с этим поделать. Я с предубеждением относился к Метте, к Техаамане, к Аннах, которую неделю спустя лишил девственности Аполлос, которого я вовсе ненавидел. Всем им нужна была физическая любовь, не важно, в каком виде она было доступной им, они могли оценивать только факт её наличия, только результат, но не процесс, результат процесса. Исключительно половой контакт будущего мужского и женского тел нравился им, и не было для них никакого различия, с кем они занимались любовью, со мной ли, с Аполлосом ли, им важен был только факт, только материя, только тело, во всех его низменных проявлениях. Довольно противоречиво использовать такие слова, они противоречат тем словам, которые располагаются на тысячи четыре самих себя выше. Совсем недавно я был таким, жаждущим только тела, но я был замещён сам собой. После грубой постельной сцены, после избиения Аннах я оказался другим, определённо.
Эсфирь всё ещё скрывала лицо в беспомощности колен. Я смотрел на неё, как иногда случается смотреть на что-то, будучи занятым вязкими мыслями, что остаётся незамечаемым под действием отвлечённости, пренебрегая анализом воспринимаемого. Я думал о том, что изменилось во мне, что осталось таким, каким было, я думал об Эсфирь, я думал о чём-то постороннем. Постепенно прощаясь с увлечением своими мыслями, я всё внимательнее рассматривал её, её плечо, испачканное задетой полоской крови, её шею. Я проник руками к её коленям, я поднял её голову, я повернул несопротивляющееся лицо к себе. Глаза, забывающие и раскрасневшиеся; я знал, что она простила меня, но мне не было этого достаточного, и тогда я был вовсе не о том, я был рядом с ней, я чувствовал её подлинную невинность, не того физического признака, который выдуман ханжеской природой, а ту истинную невинность, безгрешность, чистоту нравственную, неспособность к низменному, отличие между принуждаемым и истинным. Это не просто.
Неестественно долго мы смотрели на наши лица. Я до сих пор могу лишь предполагать, чем это было. Возможно, простая манерность, возможно, нечто другое. Это одно из того, что вечно ставиться под сомнение. Есть это или нет? Я могу сказать, что есть. Я это воспринимал. Это – мгновенное срастание ритма, мгновенное рождение того общего, что невидимо, но что связывает тело и его объяснение, что связывает мировоззрения и сидящих нас внутри. Я часто замечаю грубые, холщовые подделки, имитации этого, вынужденные существовать из-за стандарта существования их обладателей, взаимно лгущих, принимающих ложь и отдающих её. Деньги не так могущественны, как привыкли считать. Она могущественна. Ложь. Она универсальна и пользуются ей все. А там, где не существует её, возникает это самое, определение чему я пытаюсь дать. Когда за день становишься человеку более близким, чем все остальные, это, конечно, вычурно. И показательно. Это исключение, самое редкое из всех, когда-либо бывших. Эти молчаливые жесты и взгляды означали, если могли они означать что-то определённое и чёткое, больше, чем могли содержать в себе слова, вот почему так трудно передать их.
Её колени, её голубые глаза, объёмно голубые, кровь на коленях, на плече, на обратной стороне голых бёдер, мои руки на её щеках, жалость моя, моё раскаяние и ненависть к себе смешались в новую форму нашего физического обозначения.