Спасибо, мне не интересно
✕
Рассказы с описанием несовершеннолетних запрещены.
Вы можете сообщить о проблеме в конце рассказа.
Север (вой)
"
И, Ванька, веришь-нет, не знаю, что она сделала со мною – ноги подломились и рухнул я на колени. А она шепчет мне голосом своим – колду-ует: "Ну, целуй же, Валюша, целуй:" И вижу я – вот оно всё предо мной: и шары эти тугие белые и то, что промеж ними – губы розовы вдоль, и будто губы это приоткрылись и шепчут: "Ну, целуй же, Валюша, целу-уй."
Потянулся я, Ванька, губами-то, значит, к губам, и – па-аплы-ыл: И тут слетело с меня всё это наважденье, будто проснулся я. И что же ты думашь?! Стою я на коленях перед кроватью весь обтруханный, а рядом – Мурка в халатике. И головою качает: "Ну ты, Валюша, перебра-ал сегодня. Пить-то меньше надо."
"Да ты что! Я и выпил-то рюмку!" – ору на неё.
А она мне: "Посмотри на себя, Валя. Разве так можно? Ты и девочек всех распугал – убежа-али.".
А она мне: "Иди, Валя, спать. Если вдруг в таком виде тебя здесь увидят: Сам ведь знаешь – Армян:"
Подхватил я штаны кое-как и – домой.
И с тех пор, Ванька, как к бабе подхожу, так и вижу Мурку перед собой, как стоит она – спинку прогнула. И сразу я плыть начинаю, и всё опускатся во мне и – н-не могу. Только уж если напорюсь до беспамятства – и валю. А так – не могу. А ведь, сказать без похвальбы, ё: рь я был хоть куда – только подтаскивай! А теперь: Спортила она меня, Ванька. И ты берегись – обма-анет. Может, ну её, а? Не пойдёшь?
"Да уж я обещал, Валь."
"Ну гляди, сам большой. А насчёт самогонки, ты во-он в том вон балке попроси. У него – на кедровых орешках. Кре-епка, сука! Ну, щаслива те, Ванька. Да гляди, чтоб Армян-то того – не узнал. Зверь он, знашь. Он – живьём закопает."
"Ладно, Валь, ладно," – отмахнулся Иван и-и – дальше побежал. В сивушном мраке балка ухватил две бутылки у опухшего самогонщика и-и – дальше побежал.
Зимняя ночь на Севере – чёрная ночь. И пурга тут же след заметает. Крайний Север – край земли. Хорошо на краю земли – глухо. Не видать и не слыхать – ни х-хера. Только самогонка за пазухой – буль-буль-буль.
А разве ж так хотелось жизнь-то прожить?! С самогонкой ли по краю земли бегать, а? Не-ет, брат. Ярко и честно проблеснуть метеором во мраке жизни, чтоб до-олго глаза у зевак слепило. И-и – кануть за край земли! Во-от как хотелось. А вот как получилось. И кто виноват – поди теперь разбери. Может, водка, а может, большевики с этой, как её там, дик-та-ту-рой. Да уж и диктатуры-то нету никакой – свобо-ода, бля: А всё равно хер-рово на душе – не сыта душа. Когда-то тогда ещё хрустнуло что-то там внутри, надломилось, и уж никакой свободой теперь не поправить. Ноет душа – не сыта.
И вот бежит человек куда-то – куда глаза глядят – на край земли, и глухо вокруг. Только самогонка за пазухой – буль-буль-буль. Да Мурки всякие – воду мутят.
Нет, постой-ка, да разве Мурка – она всякая? Она – вон ведь какая она.
Мурка, милая! Хочу тебя – лечу к тебе. Поманила только, только ухо шепотком щекотнула: "Ва-анечка:", и – лечу. И умоляю, умоляю тебя всею несытой душою: "Не обмани!" Знаю, знаю, бывали в саду твоём – незапретном – всякие: доктора, шофера, повара и зверь ненасытный Армян – все, кто власть свою правит над телом. Я – не такой. Я не телом, Мурка, – душою не сыт. И потому умоляю тебя всею несытой душою: "Не обмани".
Так бежал Ваня к Мурке и входил когда, вкрадывался в муркин балок – сердце билось.
Тук-тук-тук – вошёл. А там и не то вовсе, что Ване думалось. Думалось-то, что с Муркой они там в тиши да в глуши там посидят, а та-ам – пир завариватся на ве-есь мир: и Мурка, и поварихи, и кастелянши всякие, и Серёжа-водила – го-оголем сидит. Серёжа – в чести. Он – Армяна возит. И постукивает ему, конечно – ш-шестерит. На лицо Серёжа прия-атный, румя-аный, сла-адкий такой. Поварихи то Серёжи млеют – замужем-незамужем, а любая готова дать. Хоро-оший Серёжа. Только вот – шестерит.
Разгорается в балке веселье: не то что по первой – по второй уж, поди, треснули. Разворачиват Серёжа баян-гармонь и песню дерет – вахтовую, стра-астную:
Как же сладить с тоской необорной,
Что стучит неустанно в висок –
На стульчак ты присела в уборной,
И прилип к стульчаку волосок.
И всё бабьё, сколько ни есть его – и поварихи, румяные спьяну да сдобные, и кастелянши, тоже румяные спьяну (но те – покостлявей), и Мурка румяная в одном халатике (а на халатике верхняя пуговка не застёгнута – разошёлся халатик), словом, всё бабьё, сколько ни есть его, подхватыват за Серёжей хором лихой припев:
Волосок, волосок!
Как дрожит голосок,
Как дрожит голосок и волнуи-ица!
Рыжий, как колосок,
Завитой волосок!
Дрочит парень – на волос любуи-ица!
Разрумянились поварихи, затомились, на Серёжу глядючи, от злой страсти трясутся – сейчас дадут! Да Серёжа-то разборчив больно – не всякую станет, а – "на которую глаз положил".
Глянул на всё это Ваня, и горечью горькой, едучею желчью сердце облилось: "Обманула Мурка". Грохнул обе бутылки на стол и уж было к двери шагнул. А Мурка тут как тут – замурлы-ыкала, зала-астилась: "Ва-анечка, куда-а же ты?" А Иван упрямый – не свернёшь: нет, мол, Мурка, у вас и без меня весело, вы уж сами тут, без меня:
"Да мне-то без тебя какое веселье, Ванечка, – опять замурлыкала Мурка, шёпотом горячим ухо щекотнула, – Сла-адкий ты мой." А сама руку ванину лапками схватила и – нечаянно будто – к груди прижала. И чувствует Ваня под ладонью муркину грудь – упруго, горячо и не-ежно. Левая грудь – бьётся под нею живое муркино сердце. И – остался Иван.
Му-урка: Да кто ты такая, Мурка, что власть тебе такая дана? Это кто ж это уполномочил тебя, а? Почему это так? А потому это так, что не Мурка ты вовсе, а – му-ука, му-ука моя, которую в гроб унесу с собою. Потому это так, что воплотились как бы в тебе, во плоти мне явились, все несчастные, неистовые мои любови – все недолюбившие меня и недолюбленные мною, все вы – во многих прекрасных и едва уловимых уже памятью ипостасях своих – Одна Любовь Моя, Одна Страстная Мечта Моя, му-ука моя, которую в гроб унесу с собою, в самарскую подворотню мою унесу, потому что она и есть гроб мой – несытая душа моя похоронена в ней навеки.
Усадила за стол Ваню Мурка – хозя-айка она – и говорит: "А ну-ка, девочки, Ваню-то надо нам поблагодарить. Он нам во-он гостинец-то принёс." И поварихи румяные согласились: "А чего ж. И поблагодарим – по разочку каждая."
"А ну кышь, шельмы! – шуганула их Мурка, – Ваня – он не такой. Он – мой, Ва-анечка. Штрафную – сладкому моему!"
И Серёжа из-за гармони глазами на Мурку зыркнул.
"Ну что ты, Серёженька, волком смотришь? – мурлыкнула Мурка, – Ты же хоро-оший. Не ска-ажешь."
"Да уж не скажу," – осклабился Серёжа.
И всё бабьё – и Ваня с бабьём вместе – поняли: "Обязательно скажет!"
"Эх, сукин ты, Серёжа, кот," – горько вздохнула Мурка и примурлыкнула ласково: "Пей, Ванечка, пей."
Выпил Ваня, По столу заметался, ища закусить – кре-епка, сука, была на кедровых орешках!
А веселье в балке разгоралось – пьян да горюч самогон-то был ванин – разгора-алось веселье. И уж поварихи, на Серёжу блудливо косясь, грянули под его баян-гармонь "Девку неплохую":
Девка неплохая! Так-то – ни хера!
Ей бы жопу больше раза в полтора!
Стыдно было Ивану и горько в блудилище этом, и видя, что мается он, мурлыкала Мурка ему: "Выпей, Ванечка, выпей ещё." И левою грудью норовила прижаться к Ивану. И ещё Ваня выпил, чтобы не было стыдно и горько. И ещё. И ещё. А и кре-епка была на кедровых орешках! И дотла в ней сгорели, в самогонке-то этой, и горечь и стыд. Всё сгорело дотла и винтом разноцветным взвилося – фьюить! – и к чёртовой матери всё улетело.
Тут Мурка опять ненароком-то левою грудью Ивана коснулась – и его будто током пронзило, и сердце его застучало сильнее, отвечая другому такому же сердцу, что билось под муркиной левою грудью. И уж не владея собою, лишь движеньем ведомый безумной несытой души, подался он к Мурке и впился в её алый рот несытым, как сам, поцелуем. Горячее муркино тело под тонким халатом повторило покорно все изгибы иванова тела – каждый малый изгиб, каждый шрам, впадинку каждую тела заполнила муркина плоть. И желая м-мучительно с плотью муркиной слиться в одно, всё сильнее впивался Иван в её алые губы и всё крепче её он к себе прижимал – как неистовый реаниматор! – будто Мурку хотел удавить он и после вдохнуть в неё новую жизнь – иное дыханье!
Мурка с великим трудом отстранилась от Вани. Пылала она – и своею и ваниной страстью – и прерывистым шёпотом в ухо шептала Ивану: "Не сейчас: Пусть сначала уйдут: А пока ты иди, будто вовсе уходишь: А через часок приходи. И бутылочку нам принеси. На двоих нам с тобой: Понимаешь?"
"Обманешь:" – мучительно выдохнул Ваня.
"Не обману-у, – промурлыкала Мурка, и бешеный бес заскакал неожиданно в муркиных пьяных глазах, – А чтобы ты, Ванечка, не заблудился, чтобы наверняка уж вернулся, я тебе покажусь."
И она от Ивана на пару шагов отскочила и быстрой рукой распахнула халатик:
У Ивана уж сердце не билось. Она: Она была ры-ыжая там – не соврал перевозчик. "Леди Годи-ива", – нетрезво подумал Иван. Улыбнулся и горько и криво: "Обма-анет." И бросился прочь – за бутылкой.
Зимняя ночь на Севере – чёрная ночь. И пурга тут же след заметает. Чуть отвернулся, глаза зажмурил, забылся на мгновенье – и-и-и ищи-свищи! Потерялся человек – ни слуху, ни духу. Замело. Вот так и с Иваном – пробежал он по пурге, заскочил к самогонщику, покрутился по посёлку, вернулся, таясь, к муркиному балку, а там мертво всё – ни огонька в окошке, ни шороха за дверью – будто вымер балок. Как же так? С одного боку зашёл, с другого – нет никого. В окошко пальцем поскрёб, в дверь постучался – нету ответа. И сердце оборвалось: "Обману-ула Мурка!"
И злостью и горечью зашлося иваново сердце: "Вот те на!" А тут ещё голос серёжин прогнусил над Иваном ехидно во мраке: "Зря ты, Ванька, тут крутисся, понял? Чё ты думал, что Мурка те даст? Как же, на вот тебе! Ха-ха-ха! Спать иди, пьянь. Армян-то узнает:"
Обернулся Иван, посмотрел на него – на смазливую подлую рожу. И (то-очно – бес нашептал!) со всею со злостью уд-делал Серёжу по роже смазливой его и кровью оставил харкать на снегу.
И ушёл допивать. Обману-ула!..
* * *
Где забыло меня ты, о ты, моё светлое счастье?
Где бродишь с другими – не такими, как я?
Что сделал не так я в запутанной жизни моей?
Подскажи.
И, Ванька, веришь-нет, не знаю, что она сделала со мною – ноги подломились и рухнул я на колени. А она шепчет мне голосом своим – колду-ует: "Ну, целуй же, Валюша, целуй:" И вижу я – вот оно всё предо мной: и шары эти тугие белые и то, что промеж ними – губы розовы вдоль, и будто губы это приоткрылись и шепчут: "Ну, целуй же, Валюша, целу-уй."
Потянулся я, Ванька, губами-то, значит, к губам, и – па-аплы-ыл: И тут слетело с меня всё это наважденье, будто проснулся я. И что же ты думашь?! Стою я на коленях перед кроватью весь обтруханный, а рядом – Мурка в халатике. И головою качает: "Ну ты, Валюша, перебра-ал сегодня. Пить-то меньше надо."
"Да ты что! Я и выпил-то рюмку!" – ору на неё.
А она мне: "Посмотри на себя, Валя. Разве так можно? Ты и девочек всех распугал – убежа-али.".
А она мне: "Иди, Валя, спать. Если вдруг в таком виде тебя здесь увидят: Сам ведь знаешь – Армян:"
Подхватил я штаны кое-как и – домой.
И с тех пор, Ванька, как к бабе подхожу, так и вижу Мурку перед собой, как стоит она – спинку прогнула. И сразу я плыть начинаю, и всё опускатся во мне и – н-не могу. Только уж если напорюсь до беспамятства – и валю. А так – не могу. А ведь, сказать без похвальбы, ё: рь я был хоть куда – только подтаскивай! А теперь: Спортила она меня, Ванька. И ты берегись – обма-анет. Может, ну её, а? Не пойдёшь?
"Да уж я обещал, Валь."
"Ну гляди, сам большой. А насчёт самогонки, ты во-он в том вон балке попроси. У него – на кедровых орешках. Кре-епка, сука! Ну, щаслива те, Ванька. Да гляди, чтоб Армян-то того – не узнал. Зверь он, знашь. Он – живьём закопает."
"Ладно, Валь, ладно," – отмахнулся Иван и-и – дальше побежал. В сивушном мраке балка ухватил две бутылки у опухшего самогонщика и-и – дальше побежал.
Зимняя ночь на Севере – чёрная ночь. И пурга тут же след заметает. Крайний Север – край земли. Хорошо на краю земли – глухо. Не видать и не слыхать – ни х-хера. Только самогонка за пазухой – буль-буль-буль.
А разве ж так хотелось жизнь-то прожить?! С самогонкой ли по краю земли бегать, а? Не-ет, брат. Ярко и честно проблеснуть метеором во мраке жизни, чтоб до-олго глаза у зевак слепило. И-и – кануть за край земли! Во-от как хотелось. А вот как получилось. И кто виноват – поди теперь разбери. Может, водка, а может, большевики с этой, как её там, дик-та-ту-рой. Да уж и диктатуры-то нету никакой – свобо-ода, бля: А всё равно хер-рово на душе – не сыта душа. Когда-то тогда ещё хрустнуло что-то там внутри, надломилось, и уж никакой свободой теперь не поправить. Ноет душа – не сыта.
И вот бежит человек куда-то – куда глаза глядят – на край земли, и глухо вокруг. Только самогонка за пазухой – буль-буль-буль. Да Мурки всякие – воду мутят.
Нет, постой-ка, да разве Мурка – она всякая? Она – вон ведь какая она.
Мурка, милая! Хочу тебя – лечу к тебе. Поманила только, только ухо шепотком щекотнула: "Ва-анечка:", и – лечу. И умоляю, умоляю тебя всею несытой душою: "Не обмани!" Знаю, знаю, бывали в саду твоём – незапретном – всякие: доктора, шофера, повара и зверь ненасытный Армян – все, кто власть свою правит над телом. Я – не такой. Я не телом, Мурка, – душою не сыт. И потому умоляю тебя всею несытой душою: "Не обмани".
Так бежал Ваня к Мурке и входил когда, вкрадывался в муркин балок – сердце билось.
Тук-тук-тук – вошёл. А там и не то вовсе, что Ване думалось. Думалось-то, что с Муркой они там в тиши да в глуши там посидят, а та-ам – пир завариватся на ве-есь мир: и Мурка, и поварихи, и кастелянши всякие, и Серёжа-водила – го-оголем сидит. Серёжа – в чести. Он – Армяна возит. И постукивает ему, конечно – ш-шестерит. На лицо Серёжа прия-атный, румя-аный, сла-адкий такой. Поварихи то Серёжи млеют – замужем-незамужем, а любая готова дать. Хоро-оший Серёжа. Только вот – шестерит.
Разгорается в балке веселье: не то что по первой – по второй уж, поди, треснули. Разворачиват Серёжа баян-гармонь и песню дерет – вахтовую, стра-астную:
Как же сладить с тоской необорной,
Что стучит неустанно в висок –
На стульчак ты присела в уборной,
И прилип к стульчаку волосок.
И всё бабьё, сколько ни есть его – и поварихи, румяные спьяну да сдобные, и кастелянши, тоже румяные спьяну (но те – покостлявей), и Мурка румяная в одном халатике (а на халатике верхняя пуговка не застёгнута – разошёлся халатик), словом, всё бабьё, сколько ни есть его, подхватыват за Серёжей хором лихой припев:
Волосок, волосок!
Как дрожит голосок,
Как дрожит голосок и волнуи-ица!
Рыжий, как колосок,
Завитой волосок!
Дрочит парень – на волос любуи-ица!
Разрумянились поварихи, затомились, на Серёжу глядючи, от злой страсти трясутся – сейчас дадут! Да Серёжа-то разборчив больно – не всякую станет, а – "на которую глаз положил".
Глянул на всё это Ваня, и горечью горькой, едучею желчью сердце облилось: "Обманула Мурка". Грохнул обе бутылки на стол и уж было к двери шагнул. А Мурка тут как тут – замурлы-ыкала, зала-астилась: "Ва-анечка, куда-а же ты?" А Иван упрямый – не свернёшь: нет, мол, Мурка, у вас и без меня весело, вы уж сами тут, без меня:
"Да мне-то без тебя какое веселье, Ванечка, – опять замурлыкала Мурка, шёпотом горячим ухо щекотнула, – Сла-адкий ты мой." А сама руку ванину лапками схватила и – нечаянно будто – к груди прижала. И чувствует Ваня под ладонью муркину грудь – упруго, горячо и не-ежно. Левая грудь – бьётся под нею живое муркино сердце. И – остался Иван.
Му-урка: Да кто ты такая, Мурка, что власть тебе такая дана? Это кто ж это уполномочил тебя, а? Почему это так? А потому это так, что не Мурка ты вовсе, а – му-ука, му-ука моя, которую в гроб унесу с собою. Потому это так, что воплотились как бы в тебе, во плоти мне явились, все несчастные, неистовые мои любови – все недолюбившие меня и недолюбленные мною, все вы – во многих прекрасных и едва уловимых уже памятью ипостасях своих – Одна Любовь Моя, Одна Страстная Мечта Моя, му-ука моя, которую в гроб унесу с собою, в самарскую подворотню мою унесу, потому что она и есть гроб мой – несытая душа моя похоронена в ней навеки.
Усадила за стол Ваню Мурка – хозя-айка она – и говорит: "А ну-ка, девочки, Ваню-то надо нам поблагодарить. Он нам во-он гостинец-то принёс." И поварихи румяные согласились: "А чего ж. И поблагодарим – по разочку каждая."
"А ну кышь, шельмы! – шуганула их Мурка, – Ваня – он не такой. Он – мой, Ва-анечка. Штрафную – сладкому моему!"
И Серёжа из-за гармони глазами на Мурку зыркнул.
"Ну что ты, Серёженька, волком смотришь? – мурлыкнула Мурка, – Ты же хоро-оший. Не ска-ажешь."
"Да уж не скажу," – осклабился Серёжа.
И всё бабьё – и Ваня с бабьём вместе – поняли: "Обязательно скажет!"
"Эх, сукин ты, Серёжа, кот," – горько вздохнула Мурка и примурлыкнула ласково: "Пей, Ванечка, пей."
Выпил Ваня, По столу заметался, ища закусить – кре-епка, сука, была на кедровых орешках!
А веселье в балке разгоралось – пьян да горюч самогон-то был ванин – разгора-алось веселье. И уж поварихи, на Серёжу блудливо косясь, грянули под его баян-гармонь "Девку неплохую":
Девка неплохая! Так-то – ни хера!
Ей бы жопу больше раза в полтора!
Стыдно было Ивану и горько в блудилище этом, и видя, что мается он, мурлыкала Мурка ему: "Выпей, Ванечка, выпей ещё." И левою грудью норовила прижаться к Ивану. И ещё Ваня выпил, чтобы не было стыдно и горько. И ещё. И ещё. А и кре-епка была на кедровых орешках! И дотла в ней сгорели, в самогонке-то этой, и горечь и стыд. Всё сгорело дотла и винтом разноцветным взвилося – фьюить! – и к чёртовой матери всё улетело.
Тут Мурка опять ненароком-то левою грудью Ивана коснулась – и его будто током пронзило, и сердце его застучало сильнее, отвечая другому такому же сердцу, что билось под муркиной левою грудью. И уж не владея собою, лишь движеньем ведомый безумной несытой души, подался он к Мурке и впился в её алый рот несытым, как сам, поцелуем. Горячее муркино тело под тонким халатом повторило покорно все изгибы иванова тела – каждый малый изгиб, каждый шрам, впадинку каждую тела заполнила муркина плоть. И желая м-мучительно с плотью муркиной слиться в одно, всё сильнее впивался Иван в её алые губы и всё крепче её он к себе прижимал – как неистовый реаниматор! – будто Мурку хотел удавить он и после вдохнуть в неё новую жизнь – иное дыханье!
Мурка с великим трудом отстранилась от Вани. Пылала она – и своею и ваниной страстью – и прерывистым шёпотом в ухо шептала Ивану: "Не сейчас: Пусть сначала уйдут: А пока ты иди, будто вовсе уходишь: А через часок приходи. И бутылочку нам принеси. На двоих нам с тобой: Понимаешь?"
"Обманешь:" – мучительно выдохнул Ваня.
"Не обману-у, – промурлыкала Мурка, и бешеный бес заскакал неожиданно в муркиных пьяных глазах, – А чтобы ты, Ванечка, не заблудился, чтобы наверняка уж вернулся, я тебе покажусь."
И она от Ивана на пару шагов отскочила и быстрой рукой распахнула халатик:
У Ивана уж сердце не билось. Она: Она была ры-ыжая там – не соврал перевозчик. "Леди Годи-ива", – нетрезво подумал Иван. Улыбнулся и горько и криво: "Обма-анет." И бросился прочь – за бутылкой.
Зимняя ночь на Севере – чёрная ночь. И пурга тут же след заметает. Чуть отвернулся, глаза зажмурил, забылся на мгновенье – и-и-и ищи-свищи! Потерялся человек – ни слуху, ни духу. Замело. Вот так и с Иваном – пробежал он по пурге, заскочил к самогонщику, покрутился по посёлку, вернулся, таясь, к муркиному балку, а там мертво всё – ни огонька в окошке, ни шороха за дверью – будто вымер балок. Как же так? С одного боку зашёл, с другого – нет никого. В окошко пальцем поскрёб, в дверь постучался – нету ответа. И сердце оборвалось: "Обману-ула Мурка!"
И злостью и горечью зашлося иваново сердце: "Вот те на!" А тут ещё голос серёжин прогнусил над Иваном ехидно во мраке: "Зря ты, Ванька, тут крутисся, понял? Чё ты думал, что Мурка те даст? Как же, на вот тебе! Ха-ха-ха! Спать иди, пьянь. Армян-то узнает:"
Обернулся Иван, посмотрел на него – на смазливую подлую рожу. И (то-очно – бес нашептал!) со всею со злостью уд-делал Серёжу по роже смазливой его и кровью оставил харкать на снегу.
И ушёл допивать. Обману-ула!..
* * *
Где забыло меня ты, о ты, моё светлое счастье?
Где бродишь с другими – не такими, как я?
Что сделал не так я в запутанной жизни моей?
Подскажи.