Спасибо, мне не интересно
✕
Рассказы с описанием несовершеннолетних запрещены.
Вы можете сообщить о проблеме в конце рассказа.
Первый вызов
С Галочкой Давыдовой он познакомился в доме отдыха. Она была философиней, окончила филфак МГУ и работала сейчас в Институте философии Академии наук. Они оказались за одним столиком. Знакомство продолжилось в Москве. Они назначали друг другу свидания, холили в кино. Однажды она пригласила его домой. Жила она в маленькой комнатушке, в коммуналке на Садово-Кудринской как раз против того места, где Аннушка разлила масло, и трамваем отрезало голову бедному Берлаге. Однажды они попали на "Физиков" Дюренмата, после чего его акции как-то явно возросли. Впрочем, они оба были взволнованы этим произведением и страшной силой воображения, которую может иметь истинный и искренний писатель. Дома она поила его кофе, тогда он еще был до смешного дешевым, из маленьких интеллигентских чашечек. Они были молоды, беседовали о философии, о Гегеле, в то время именно им на нем она пыталась улучшить свое благосостояние, о Сартре, на котором улучшить благосостояние было нельзя, Камю, они находили общие темы, им было интересно вдвоем, кое-что он читал, например, Богданова, которого он очень высоко ставил как прекраснейшего натурфилософа, одновременно издеваясь над "Материализмом и эмпириокритицизмом", считая сей опус пародией на философию, чем приводил ее в смущение.
– Галочка, – горячился он, – разве это ж философия – Вот он приводит высказывание, к примеру, Пуанкаре, а следом – Маркса и говорит, это Марксу противоречит. Но что из этого следует – Для него все. Но ведь не на Марксе надо проверять справедливость мысли или наблюдения, а на жизни, опыте, на практике. А иначе это проституция, а не философия.
Но больше все-таки он домысливал, по крупинкам, по случайным обрывкам, как Кювье по косточке, это он умел, ибо любил мыслить, хотя, впрочем, в то время это были абсолютно бесплодные мысли, они постоянно приходили, он их прокручивал, что-то решал для себя, но затем это уходило и терялось в извивах памяти и, казалось, навсегда. Записывать хоть что-нибудь – в то время у него даже мысли такой не было, не казалось ему, что в его мыслях может содержаться нечто интересное для других, ему казалось, что все это вполне обычная человеческая мыслительная деятельность как форма жизненного существования, ибо "я мыслю.
Значит, существую", но, по-видимому, верно и обратное "я существую, эрго, я мыслю". Мысль, что в его мыслях может содержаться нечто более ценное, чем аргументы для бесконечных студенческих споров, как-то не приходила ему в голову. Это был инкубационный период. Но с Галочкой его мысли могли свободно изливаться, наталкиваясь либо на понимание и согласие, либо на отталкивание, но также с пониманием, ее мир философии, правда, достаточно замшелый, как это он установил достаточно быстро, впрочем, как и вся "передовая" социалистическая философия того времени, был все-таки интересен ему хотя бы даже в информационном плане. С нею он не испытывал тяжести общения, как почти со всеми девицами ранее, Она уже побывала замужем, ее бывший муж был видным педагогом, восходящим светилом, его ультрареволюционные программы, по которым дети уже в третьем классе писали символ "икс", уже начинали внедряться в школах. У нее была дочка, которая, правда, в основном жила у ее родителей. Галочка была на пару лет его старше, но в чем-то он ощущал себя старше и опытней ее.
Ему было с ней приятно и радостно встречаться. И ему казалось, что и ей было искренне радостно с ним. Они обычно совершали длинные круги по бульварам, потом шли на Патриаршие пруды, переходили место, где Аннушка разлила масло, и заходили к ней через внутренний дворик, где у подъезда сидели неизменные старушки, которые каждый раз сканировали их взглядами, как электронными лучами, от которых она буквально съеживалась, и постоянно жаловалась ему. Он смеялся и утешал. Они ходили бульварами и говорили, говорили, спорили, смеялись, шутили. Он даже шутил. Никогда раньше у него не получалось этого с девицами. У него вообще был гнуснейший характер. Он мог быть веселым и интересным, только если ощущал, что его слушают, понимают, воспринимают. Но это уже должно быть. Заставить себя слушать он не умел. Он не умел завоевывать, захватывать внимание случайной кампании или духовно неблизких ему людей. Он был струной, которой был нужен тщательно настроенный резонатор, а без этого он превращался в простую воловью жилу. И только в тесном окружении хорошо понимавших его людей он мог раскрыться. А в обычном общении он был до ужаса скучным человеком, от чего невероятно страдал, принимая его за свидетельство своей духовной неполноценности. Прошло много, очень много времени, пока он сам себя не научился уважать и воспринимать себя таким, каким он уродился без излишней горечи. Но в детстве, юности и молодости это был неиссякаемый источник его страданий, которые дали цвет его воспоминаниям об этом времени.
А с ней он раскрывался. С ней было просто и легко. И это было первый раз. Была ли это любовь – Он, право, не знал. Да и стоит ли все отношения между мужчиной и женщиной подгонять под один стереотип замызганного тысячами прикосновений глупых книг понятия, каждый воспринимает это слово уже настолько по-своему, что практически исчезла общая основа для понимания тех чувств и ощущений, которые вкладываются в это слово. Но если для "любви" нужно то, что выражают словом "обоготворение" – этого не было. Было с другими и после. Но не с нею. Но разве того, что было уже, мало-
Несколько раз вечерами он пил у нее чай, слушал пластинки, смотрел книжки, вел разговоры. Однажды он "засиделся". Конечно, он прекрасно ощущал течение времени, но не ему же было самому его отсчитывать – А она, по-видимому, тоже решила не замечать его течения, а когда они в притворном ужасе спохватились, было уже поздно, его последняя электричка ушла. Но в комнате не было другого дивана или места для спанья. Половину ночи он просидел в кресле, борясь со своим желанием, но, боясь разрушить отношения и боясь, что вдруг она воспримет мужские действия за дерзость нахала, не знающего, как вести себя с интеллигентной женщиной. Ведь, что ни говори, – с философинями ему не приходилось иметь дел. Вряд ли и она спала. Потом она, якобы, проснувшись, предложила ему место на диване рядом с собой. Но в эту ночь, хоть он и сгорал от желания, он так и не осмелился предпринять, возможно, ожидаемые от него действия. Два часа он промучился, решая эту проблему, пока попросту не заснул.
Но в следующий раз было так, как будто между ними уже все было решено. Он спокойно разделся, она выключила свет и легла с ним. И они сразу же бросились в объятия друг друга, и он познал ее.
Позже она рассказала ему с каким страхом ожидала этой ночи.
Она вышла замуж еще студенткой. Давыдов был ее первым мужчиной. У нее до него даже не было мальчиков с самыми невинными поцелуями. Школьные годы ее прошли в высокой и даже высочайшей "нравственности". Да и не было в ней особой сексапильности, она была ничего, но совсем не сексапильна, и мальчишки не приставали к ней со своими "глупостями", а считали ее лишь своим другом. В университете занятия столь возвышенными сферами человеческого духа отвлекали ее от сексуальных проблем еще больше. Они даже казались ей попросту несовместимыми с пребыванием с этих сферах, где царствовали Кант, Платон, Гегель, Ницше, недаром же многие из них всю жизнь прожили без женского общества. Философ и секс, философия и личная сексуальность – по-видимому, это было несовместимо. Да и не было у них в то время слова "секс", а было лишь одно – "бл...", которая приличная девушка не только не могла произнести, но даже задуматься об этом не могла.
Она помнила, слишком хорошо помнила свою первую брачную ночь. Она ждала ее и боялась. Пугающим и ужасающим образом при этом были почему-то голые мужские волосатые ноги. Голые мужские волосатые ноги, сплетающиеся и касающиеся. Этот образ приводил ее в содрогание. И одновременно было предчувствие сладости предстоящего превращения в женщину, акта единственного и неповторимого в ее жизни, акта единственного и навсегда. Это должно было быть чем-то чудесным и неземным. Она ждала этого, и это накладывалось на не уходящие из сознания волосатые ноги, создавая смятение души и полнейшую неразбериху чувств.
Они остались вдвоем. Он отвернулся, чтобы не смущать ее. Она быстренько разделась и нырнула в глубину их "брачного ложа" – старого скрипучего дивана – и закрыла глаза, чтобы ненароком не заметить "волосатых ног".
Давыдов долго пыхтел, курил, спотыкался о мебель – он был порядочно пьян, наконец, она ощутила, погас свет, и он полез к ней под одеяло. Она случайно коснулась его рукой... и ее ожгло. Он был... голым. Он что-то пробормотал, что должно, видимо, было означать что-то ласковое и ободряющее, два раза поцеловал ее в обескровленные губы холодеющей статуи, обдав ее всю перегаром, и ее охватило предчувствие, что сейчас произойдет что-то ужасное. Она ощутила, как он заворачивает ей ночнушку – трусики она все же догадалась снять сама – провел рукой по ее животу и лобку, и ее охватил уже совсем животный страх, он сковал ее, она уже лежала в параличе сознания, лишь бессознательно отмечая действия ее уже законного супруга сквозь весь этот ужас. Она почувствовала, как его тело навалилось на нее всей своей тяжестью, его ноги, голые волосатые мужские ноги раздвинули ее и поместились меж ее ног, касаясь их интимной внутренней поверхности, и вдруг... жуткая животная боль внизу живота охватила все ее существо. Она попыталась вскрикнуть, дернуться, вырваться, но он уже лежал плотно на ней, и она осталась лежать, лишь ощущая продолжающуюся, хоть и не такую острою, боль. И вдруг сквозь боль она почувствовала, как что-то наполняет и распирает ее изнутри, как какая-то чужая; посторонняя, ненужная, оскорбительная вещь движется и танцует внутри ее тела, при каждом движении вызывая какую-то жуткую скрипящую боль в самом низу, там, где она возникла, и одновременно толчками и пульсируя проникает во все большие глубины ее тела, достигая, как ей казалось, уже чуть ли не сердца. Было страшно, горько оскорбительно и больно. Никаких других чувств не было. Наконец, Давыдов слез с нее и тут же.
– Галочка, – горячился он, – разве это ж философия – Вот он приводит высказывание, к примеру, Пуанкаре, а следом – Маркса и говорит, это Марксу противоречит. Но что из этого следует – Для него все. Но ведь не на Марксе надо проверять справедливость мысли или наблюдения, а на жизни, опыте, на практике. А иначе это проституция, а не философия.
Но больше все-таки он домысливал, по крупинкам, по случайным обрывкам, как Кювье по косточке, это он умел, ибо любил мыслить, хотя, впрочем, в то время это были абсолютно бесплодные мысли, они постоянно приходили, он их прокручивал, что-то решал для себя, но затем это уходило и терялось в извивах памяти и, казалось, навсегда. Записывать хоть что-нибудь – в то время у него даже мысли такой не было, не казалось ему, что в его мыслях может содержаться нечто интересное для других, ему казалось, что все это вполне обычная человеческая мыслительная деятельность как форма жизненного существования, ибо "я мыслю.
Значит, существую", но, по-видимому, верно и обратное "я существую, эрго, я мыслю". Мысль, что в его мыслях может содержаться нечто более ценное, чем аргументы для бесконечных студенческих споров, как-то не приходила ему в голову. Это был инкубационный период. Но с Галочкой его мысли могли свободно изливаться, наталкиваясь либо на понимание и согласие, либо на отталкивание, но также с пониманием, ее мир философии, правда, достаточно замшелый, как это он установил достаточно быстро, впрочем, как и вся "передовая" социалистическая философия того времени, был все-таки интересен ему хотя бы даже в информационном плане. С нею он не испытывал тяжести общения, как почти со всеми девицами ранее, Она уже побывала замужем, ее бывший муж был видным педагогом, восходящим светилом, его ультрареволюционные программы, по которым дети уже в третьем классе писали символ "икс", уже начинали внедряться в школах. У нее была дочка, которая, правда, в основном жила у ее родителей. Галочка была на пару лет его старше, но в чем-то он ощущал себя старше и опытней ее.
Ему было с ней приятно и радостно встречаться. И ему казалось, что и ей было искренне радостно с ним. Они обычно совершали длинные круги по бульварам, потом шли на Патриаршие пруды, переходили место, где Аннушка разлила масло, и заходили к ней через внутренний дворик, где у подъезда сидели неизменные старушки, которые каждый раз сканировали их взглядами, как электронными лучами, от которых она буквально съеживалась, и постоянно жаловалась ему. Он смеялся и утешал. Они ходили бульварами и говорили, говорили, спорили, смеялись, шутили. Он даже шутил. Никогда раньше у него не получалось этого с девицами. У него вообще был гнуснейший характер. Он мог быть веселым и интересным, только если ощущал, что его слушают, понимают, воспринимают. Но это уже должно быть. Заставить себя слушать он не умел. Он не умел завоевывать, захватывать внимание случайной кампании или духовно неблизких ему людей. Он был струной, которой был нужен тщательно настроенный резонатор, а без этого он превращался в простую воловью жилу. И только в тесном окружении хорошо понимавших его людей он мог раскрыться. А в обычном общении он был до ужаса скучным человеком, от чего невероятно страдал, принимая его за свидетельство своей духовной неполноценности. Прошло много, очень много времени, пока он сам себя не научился уважать и воспринимать себя таким, каким он уродился без излишней горечи. Но в детстве, юности и молодости это был неиссякаемый источник его страданий, которые дали цвет его воспоминаниям об этом времени.
А с ней он раскрывался. С ней было просто и легко. И это было первый раз. Была ли это любовь – Он, право, не знал. Да и стоит ли все отношения между мужчиной и женщиной подгонять под один стереотип замызганного тысячами прикосновений глупых книг понятия, каждый воспринимает это слово уже настолько по-своему, что практически исчезла общая основа для понимания тех чувств и ощущений, которые вкладываются в это слово. Но если для "любви" нужно то, что выражают словом "обоготворение" – этого не было. Было с другими и после. Но не с нею. Но разве того, что было уже, мало-
Несколько раз вечерами он пил у нее чай, слушал пластинки, смотрел книжки, вел разговоры. Однажды он "засиделся". Конечно, он прекрасно ощущал течение времени, но не ему же было самому его отсчитывать – А она, по-видимому, тоже решила не замечать его течения, а когда они в притворном ужасе спохватились, было уже поздно, его последняя электричка ушла. Но в комнате не было другого дивана или места для спанья. Половину ночи он просидел в кресле, борясь со своим желанием, но, боясь разрушить отношения и боясь, что вдруг она воспримет мужские действия за дерзость нахала, не знающего, как вести себя с интеллигентной женщиной. Ведь, что ни говори, – с философинями ему не приходилось иметь дел. Вряд ли и она спала. Потом она, якобы, проснувшись, предложила ему место на диване рядом с собой. Но в эту ночь, хоть он и сгорал от желания, он так и не осмелился предпринять, возможно, ожидаемые от него действия. Два часа он промучился, решая эту проблему, пока попросту не заснул.
Но в следующий раз было так, как будто между ними уже все было решено. Он спокойно разделся, она выключила свет и легла с ним. И они сразу же бросились в объятия друг друга, и он познал ее.
Позже она рассказала ему с каким страхом ожидала этой ночи.
Она вышла замуж еще студенткой. Давыдов был ее первым мужчиной. У нее до него даже не было мальчиков с самыми невинными поцелуями. Школьные годы ее прошли в высокой и даже высочайшей "нравственности". Да и не было в ней особой сексапильности, она была ничего, но совсем не сексапильна, и мальчишки не приставали к ней со своими "глупостями", а считали ее лишь своим другом. В университете занятия столь возвышенными сферами человеческого духа отвлекали ее от сексуальных проблем еще больше. Они даже казались ей попросту несовместимыми с пребыванием с этих сферах, где царствовали Кант, Платон, Гегель, Ницше, недаром же многие из них всю жизнь прожили без женского общества. Философ и секс, философия и личная сексуальность – по-видимому, это было несовместимо. Да и не было у них в то время слова "секс", а было лишь одно – "бл...", которая приличная девушка не только не могла произнести, но даже задуматься об этом не могла.
Она помнила, слишком хорошо помнила свою первую брачную ночь. Она ждала ее и боялась. Пугающим и ужасающим образом при этом были почему-то голые мужские волосатые ноги. Голые мужские волосатые ноги, сплетающиеся и касающиеся. Этот образ приводил ее в содрогание. И одновременно было предчувствие сладости предстоящего превращения в женщину, акта единственного и неповторимого в ее жизни, акта единственного и навсегда. Это должно было быть чем-то чудесным и неземным. Она ждала этого, и это накладывалось на не уходящие из сознания волосатые ноги, создавая смятение души и полнейшую неразбериху чувств.
Они остались вдвоем. Он отвернулся, чтобы не смущать ее. Она быстренько разделась и нырнула в глубину их "брачного ложа" – старого скрипучего дивана – и закрыла глаза, чтобы ненароком не заметить "волосатых ног".
Давыдов долго пыхтел, курил, спотыкался о мебель – он был порядочно пьян, наконец, она ощутила, погас свет, и он полез к ней под одеяло. Она случайно коснулась его рукой... и ее ожгло. Он был... голым. Он что-то пробормотал, что должно, видимо, было означать что-то ласковое и ободряющее, два раза поцеловал ее в обескровленные губы холодеющей статуи, обдав ее всю перегаром, и ее охватило предчувствие, что сейчас произойдет что-то ужасное. Она ощутила, как он заворачивает ей ночнушку – трусики она все же догадалась снять сама – провел рукой по ее животу и лобку, и ее охватил уже совсем животный страх, он сковал ее, она уже лежала в параличе сознания, лишь бессознательно отмечая действия ее уже законного супруга сквозь весь этот ужас. Она почувствовала, как его тело навалилось на нее всей своей тяжестью, его ноги, голые волосатые мужские ноги раздвинули ее и поместились меж ее ног, касаясь их интимной внутренней поверхности, и вдруг... жуткая животная боль внизу живота охватила все ее существо. Она попыталась вскрикнуть, дернуться, вырваться, но он уже лежал плотно на ней, и она осталась лежать, лишь ощущая продолжающуюся, хоть и не такую острою, боль. И вдруг сквозь боль она почувствовала, как что-то наполняет и распирает ее изнутри, как какая-то чужая; посторонняя, ненужная, оскорбительная вещь движется и танцует внутри ее тела, при каждом движении вызывая какую-то жуткую скрипящую боль в самом низу, там, где она возникла, и одновременно толчками и пульсируя проникает во все большие глубины ее тела, достигая, как ей казалось, уже чуть ли не сердца. Было страшно, горько оскорбительно и больно. Никаких других чувств не было. Наконец, Давыдов слез с нее и тут же.